Прашкевич Геннадий
«Большие снега»


  
 АЗИЯ

Зарницы. Ущелья. Тени в ущельях. Зарницы.
Вновь Азией зачарован,
смотрю на немые вспышки.
Я люблю тебя, Азия, как любят пропасть,
обрывающую все страдания,
И ненавижу, как ненавидят любовь,
обрекающую на беды.

Но чувства эти несложны.

Восхищенья хочу!
Аритмичность. Зло. Истина. Яд.
Что стоит за вспышкой,
развернутой на полнеба?
Боль затерянных троп, убиенных культур,
уничтоженных поселений?
Радость диких коней, грохот тяжких копыт
на гранитных развалах?

Азия!

Губы твои не стираются от поцелуев.
Моря твои не становятся тише.
Горы твои не становятся ниже.
Годы проходят, но – азиат! –
иду к твоим мутным клокочущим рекам,
припасть к их воде, чтоб восстать человеком,
который азийскому равенству рад.
Конь, что спасает.
Женщина, что утешает.
Звезда, что ведёт.
 

* * *

Холод трогает суставы
и кружится голова,
а на стеклах прорастает
непонятная трава.

И реальнее растений
и сумятицы в крови
моментальные, как тени,
руки тонкие твои.

Пусть в глухой неразберихе
нужный жест не оценён,
за окном бело и тихо,
там пушной аукцион.

Там следят паркет истертый
башмаки смещенных лиц,
а в канавах тонут гордо
отраженья нищих птиц.

Там стареют почтальоны,
телеграммы разнося,
восседает ночь на троне,
фонарей лучи гася.

Там почти неуловима
разница: минута… век…
Но оттуда твое имя
нашептал мне белый снег.
 

Море. Утро

Темно.
Трава.
Фигуры пней.
Вопит сова,
а вслед за ней
вопят опята:
«Опять полпятого!»

Ночь стынет в листьях, а я иду,
и тонким свистом
зову сову.

Шныряют тени, как кошки ночи.
Я верил этим слепым пророчествам
и вышел
к морю.

Шуршащим следом
песок тревожу,
а море бредит
о лунных грошах,
и на причале
живет печаль.
Волна качает плечами тали,
раскинув всюду
свою вуаль.

Скользя по гальке
смоленым днищем
большие лодки
скрипуче дышат,

а куст рябины
неопалим.
Во тьме маячат,
как свечи, мачты,
туман, как дым.

Я возвращаюсь.
В лесу опята
вопят: «Полпятого!
Опять полпятого!»

В проливах ночи
я шел без лота.
Ну что ж,
Допустим…
Я заработал
немного грусти.
 

Возвращение

Наследник Гумилева и Ахматовой,
в лесу, где тропы выбиты сохатыми,
под крышей деревянного сарая
лежал я, ничего не понимая.

Махорочные струи, извиваясь,
в небритую щеку меня лизали,
и плавали, густые и бесшумные,
как плавают меж сосен тени лунные.

«Тяни, братишка!» – требовали плотники,
друзья мои, герои и колодники,
все видевшие, знавшие, умевшие
и за год мне до смерти надоевшие.

Я пил малину с водкой и, отчаясь,
все это запивал грузинским чаем
и хлеб жевал с привычным отвращеньем, –
о, только бы приблизить возвращенье!

Как долго от тебя ни слов, ни писем!
Как подло мне сквозняк тебя расписывал!
Как нудно шелестели снегопады,
свершая свои мутные обряды!

Я засыпал с дымящей сигаретой,
и в сны мои врывался темный ветер,
злорадствовал: теперь не отыграться,
не дотянуться, не коснуться пальцев,
губами на ночь перечтя ресницы,
когда тебе задумчиво не спится.

Но хуже, было хуже, когда жалость
в ночные сны непрошено являлась,
юродствовала, плакала, просила:
«Осина умирает некрасиво,
раскинув растопыренные лапы,
дрожа и задыхаясь на лету;
ты хочешь повторить ее паденье? –
мне жаль тебя. Решайся. Из деревни
к друзьям, к стихам и к ждущей иль не ждущей,
решайся,
и тебя я уведу!»

…а за окном дробились и кололись
розеточки мерцающих снежинок,
и стыли на заборах злые пятна
замерзшей человеческой мочи.

Над речкой, окруженной, будто глетчер,
моренами берез и стылых кедров,
бесшумными каскадами струился,
синел и испарялся лунный свет.

В его глубоких ласковых разводах
мелькали тени – призрачно, прозрачно –
и так же непонятно исчезали,
чтоб снова появиться над рекой.

Над лесом поднималась крыша школы,
в которой ничему нас не научат,
но в окнах школы билось злое пламя –
впервые посмотреть на этот мир.

Под вечер дымкой покрывало снежной
дома, дороги; уходя на берег,
я видел камни, между ними билась
и клокотала черная вода.

Криноидей сияющие сколы
песчаник светло-серый испещряли,
как буквы, – те, что ты не нашептала, –
они остались в камне навсегда.

Я вырвался. Но что теперь мне надо?
Улыбку? Шепот? Ласковые руки?
Иль вечное терзание работы?
Не знаю…
 


Н О В Ы Е   С Т И Х И

 

   ИЗ ГОА

 

 

          * * *

 

Оползание берега, как сейсмическое крушение,

рев цикад заглушает взлетающий самолет,

под фарфоровым небом, распахнутым в изумлении,

крутит пену свихнувшийся водоворот.

 

Золотая волна остывающим полыханием

опрокидывается, падает: унесу! –

и твой собственный плач, как неведомое желание,

вновь и вновь привязывает тебя к Колесу.

 

 

ОХОТА

 

Шакалов, что рыщут в пустыне Мазандерана

достанут только собаки Мазандерана.

 

Альдебаран расцветает в ночи, как рана,

и это значит: охота кончится рано.

 

И это значит: из туч сухого тумана

прорвется печаль, как забытая сура Корана.

 

Шакалов, что рыщут в пустыне Мазандерана

достанут только собаки Мазандерана.

 

 

АРАВИЙСКОЕ МОРЕ

 

Звездная мгла расцветает как нежный колос,

беспомощным взрывом растет в квадрате Весов.

 

Совершенно и величественно Колесо,

и никогда не отклоняется ни на один волос.

 

Золотистые веера

низких пальм синхронно раскачиваются.

 

Это файлы грядущего мерно скачиваются,

приходящее завтра мешая с ушедшим вчера.

 

Длинный небрежный пенный накат.

Все быстротечно, все иллюзорно.

 

Россыпь медуз стеклянным узором

определяет вселенский тракт.

 

И над обрывками древних слов,

как кислотой растворенных извечностью,

дымно колеблются темные вечности

в знойном мерцании дымных валов.

 

 

* * *

 

Вечер тени удлиняет,

на песке медузы стынут,

гладь песков запотевает,

будто зеркало в гостиной...

 

Так бы жить, не зная горя,

с ветряками не сражаться,

уходить с отливом в море

и с приливом возвращаться...

 

 

* * *

 

Араукария в саду

доисторическом приснится,

встопорщенная, будто птица,

с которой ветер не в ладу.

 

И этот параллельный мир,

давно описанный Шекспиром,

становится обычным миром,

как и предсказывал Шекспир.

 

Я остаюсь на берегу,

но начинаю отдаляться

от самого себя, от братства,

спасавшего мой бедный ум,

 

от снов, тяжелых, как свинец,

от прошлого, от дальних далей,

от сумасшествия, печалей,

от будущего, наконец.

 

И на краю безмерных вод

у размываемой отметки

срывается с шипастой ветки

тяжелый и колючий плод.

 

 

* * *

 

Это даже не туман,

это просто дымка, дымка –

голубая паутинка

от Гоа на Хиндустан.

 

Это молния в окне,

это спятившая пена,

ошалелая сирена

в опрокинутой волне.

 

Это набирает ход,

уходя в иную местность,

как в бездонную безвестность,

белый, белый пароход...

 

И, как прежде, ночь нежна,

и Луна светла, как прежде,

и тончайший луч надежды

достигает даже дна.

 

Гоа

2009

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

« назад, в читальный зал