Зеленое вино
Литературный Академгородок шестидесятых


  
  Геннадий ПРАШКЕВИЧ
«ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ НИКОГДА НЕ БЫВАЕТ ЗАПОЗДАЛЫМ…»

     Данный текст не является специальным исследованием или некоей, пусть и неполной историей литературного объединения, вдруг возникшего в новосибирском Академгородке в начале 60-х – в самые, может, интересные годы. Дай Бог, найдутся люди, которые восстановят историю указанного литобъединения более тщательно, со всеми деталями, так, как оно того заслуживает. Моя цель всего лишь напомнить о том, кто именно и чем пытался придать (сознательно или не отдавая в том отчета) блеска и без того прекрасному месту – Академгородку, для многих из нас – действительно мосту в будущее.
     В Постановлении Совета Министров СССР от 18 мая 1957 года о создании Сибирского отделения Академии наук было сказано: «В целях усиления научных исследований в области физико-технических, естественных и экономических наук и быстрейшего развития производительных сил Сибири и Дальнего Востока». Но ничего не бывает в отрыве от окружающего. Научный центр одновременно стал и важнейшим культурным центром.
Я приехал в Новосибирск осенью 1958 года.
     Из провинции, с железнодорожной станции Тайга.
     Тогда же начал работать лаборантом в Институте геологии и геофизики.
И тут же, к чрезвычайному моему изумлению, выяснилось, что крупнейший знаток железорудных месторождений Сибири геолог Геннадий Львович Поспелов, который, собственно, устраивал меня на работу, был не только ученым, но и поэтом. «Разве удел у юности – старость? Разве удел у старости – смерть?» Это из его стихов. Они мне нравились.
     Оставаясь на ночные дежурства в здании на улице Советской в центре Новосибирска, где некоторое время размещались многие будущие научные институты, я ночами напролет вчитывался в удивительные книги будущей объединенной библиотеки СО РАН. Подозреваю, что именно в те годы и сформировался мой взгляд на мир. И этому способствовали не только проглоченные мною многочисленные работы Л. С.  Берга, Вильяма К. Грегори, Б. М. Козо-Полянского А. Съюорда, А. А. Борисяка, И. А. Ефремова, А. Р¸мера, А. П. Быст­рова, И. И. Шмальгаузена, Д. И. Щер­бакова и многих других замечательных ученых, но и стихи, стихи! Встречаясь с Геннадием Львовичем (а какое-то время я даже жил у него), я узнавал много интересного о литературных течениях начала века, особенно о футуристах и конструктивистах, с юности особенно близких сердцу Геннадия Львовича. Я остро чувствовал, что где-то рядом должны находиться и мои ровесники, воспринимающие мир, как я.
И не ошибся.
     «В 1959 году в Академгородке открылся Новосибир­ский госуниверситет, – вспоминала позже Татьяна Янушевич в своей книге «Мое время». – Он занимал два этажа в школе № 25 и состоял из единственного тогда общего Факультета естественных наук. Среди первых двухсот студентов были Володя Бойков (математик), Вадим Фомичев (механик), Лида Киселева, Таня Янушевич и Леша Птицын (геологи), Володя Горбенко и Слава Сербин (физики-вечерники). Дружба возникала мгновенно и спонтанно… Мы, оказавшиеся вместе в только что возникшем Городке, то есть в условиях исключительных: новизны, подъема, праздника, в возрасте своего естественного романтизма, мы были переполнены удалью, щедростью, влюбленностью (той вообще-влюбленностью, без конкретного предмета, когда она не есть временное состояние, но суть души); мы „влипали“ друг в друга сразу, при первом же столкновении, и образовали в считанные дни снежный ком; иногда нас было и тридцать, и пятьдесят, и все двести, но плотно – человек пятнадцать, по периферии кто-то отпадал, примыкал, присутствовал – нам было не жалко. Мы жаждали дружбы, отдачи своей непомерной любви, ничего не требуя взамен – торжеством было наше единение…»
     Долгие ночи (уже в городке, куда, наконец, переехали научные институты) проходили в разговорах, а утром надо было уже бежать – одним на учебу, другим на работу. На перекур обычно я спускался в подвал Института геологии и геофизики, где под суровые синкопы угрюмой машины, созданной для дробления особенно плотных горных пород, продолжал начатые с вечера споры и разговоры с новым моим другом Валерой Щегловым, недавно перебравшимся в Новосибирск из Томска. Правда, второй мой друг Володя Горбенко об этом вспоминает несколько иначе: «На перекур ты, друг мой, спускался в дробилку ко мне. Это было весной 1961 года, только что организовали лабораторию „Обработки и подготовки проб“. Туда я и был принят в начале января, на второй и окончательный круг моей „городковской“ жизни. Я всю весну и лето, до твоего отъезда в поле и своего поступления на дневное отделение нашего Университета, был единственным лаборантом у одного чудаковатого мужика. Он был добрым человеком, не корил за частые опоздания, только все время склонял меня к воровству всегда и везде всяческих инструментов, деталей и различных железок. И все это прикапливал для работы. Мы созванивались с тобой, и ты спускался в подвал, мы курили, болтали, а когда никого не было, метали напильники в толстую деревянную доску, и сговаривались, что будем делать вечером…»
     Возможно, и так. Но кудрявый длинный Валера Щеглов уже появился.
     Нас всех обуревали стихи. Свои и чужие. Слава Сербин, еще один наш друг, привел в общагу человека в круглых очках и в тафтяной тюбетейке – Володю Бойкова. Он сам, правда, сейчас утверждает, что «тюбетейка была из черного бархата, на черной голове не так уж и заметная», но это не важно. Главное – стихи. Вс¸ для нас в то время являлось предметом поэзии. Мы не только писали, мы уже пытались предложить свои стихи читателям. В том формате, как нам тогда это виделось. Но газеты и журналы отделывались стандартными фразами об идеологическом и художественном несовершенст­ве, а поэтов, так сказать, официального толка, мы не интересовали.
     Да и были на то причины.
     Мы вовсе не выглядели овечками.
     В Дом культуры «Юность» (микрорайон «Щ»), например, мы явились целой компанией: я, Валера Щеглов и Слава Журавель – еще один геолог, наш общий друг. Выступал поэт Л. В. Решетников. Леонид Васильевич выглядел уверенным и спокойным. За ним стояли его поэтические книги, за ним стояло все официальное крыло советской поэзии. Но нас меньше всего в то время трогало партийное начало в литературе, даже безобидные, в сущности, стихи об охоте и те ужасно не пришлись Славе Журавелю. «Вот вы, товарищ поэт, – громогласно возмутился он, – прочли нам тут про советских зайцев и охотников! Про то, как эти самые находчивые охотники этим самым советским зайцам, простите, дробью по мелким жопам. А если той дробью да по охотникам?» – «К чему это вы?» – растерялся Решетников. – «А к тому, что стихи пусть читают Валерий Щеглов и Геннадий Прашкевич!» – «А это кто такие?» – «Это настоящие поэты, они не ровня вам. Вот пусть выйдут на сцену и читают». – «Да нет уж, – все-таки пришел в себя Решетников. – Стихи на слух я не воспринимаю».
     Впрочем, поддержки (внутренней) нам хватало.
Геннадий Львович Поспелов обожал Маяковского, Хлебникова, Сельвинского, химик Валентин Михайлович Шульман – поэтов серебряного (в то время едва ли не запрещенного) века в русской поэзии и французского Парнаса. «Вокруг старинного стола в доме Валентина Михайловича, – вспоминала позже Татьяна Янушевич, – мы играли в „Малую Французскую Академию“. В сервировку стола входили листки бумаги и обломки карандашей – их переламывали пополам, если на всех не хватало. Мы писали „пасквили“ и пародии друг на друга и на „маститых“, рисовали карикатуры, особенно любили буриме. Сочиняли „выступления“ о размерах и ритмах, составляли забавную коллекцию вычурных рифм, да много чего, и читали, читали взахлеб стихи разных поэтов, хватая выходящие тогда во множестве сборники, „откапывая“ современников, а главное, шире откатывая назад – до Державина и Ломоносова». Великолепная поэтическая библиотека была собрана химиком член-корреспондентом Академии наук СССР Б. В. Птицыным, сын которого Алексей очень скоро влился в наше стихийное поэтическое сообщество. Стихи писали (и это знание, несомненно, поддерживало нас, по крайней мере, меня точно) академик геолог В. С. Соболев, доктор геолого-минералогических наук палеонтолог А. М. Обут, знаменитые математики А. П. Ершов, А. Д. Ляпунов и многие другие. Хрущевская «оттепель» в стране еще длилась. Лидеры КПСС еще всенародно обещали, что мы вот-вот обгоним США по производству мяса, хлеба и молока, а заодно и промышленных товаров, что советские люди буквально через год-два впадут в неслыханное изобилие, рассосется жилищная проблема, и все такое прочее.
     А почему нет?
     В кафе «Улыбка» на Морском проспекте верилось во многое.
     Нас собралось много. Из самых разных краев. И все мы были разные и с разным багажом знаний. Студенты НГУ Валера Щеглов, Володя Горбенко, Володя Бойков, Таня Янушевич, Леша Птицын, Володя Захаров, Лида Киселева, Володя Штерн, сотрудники научных институтов Женя Вишневский и Слава Журавель, а где-то рядом, кстати, занимался своими делами пока еще незнакомый нам Володя Свиньин. Это он написал до сих пор поминаемые ценителями строки: «Академгородок, городок невелик, невелик золотник, да дорог». Общими были антураж, пейзажи за окном, улицы и дома, окружающие люди, но путь каждого был своим.
     «В апреле 1961 года я был уже „аборигеном“ городка, с искренним ощущением, что это именно мой городок, – вспоминал те годы Володя Горбенко. – Я приехал на станцию „Сеятель“ в августе 1958 года с путевкой горкома комсомола „С аттестатом зрелости – в трудовую жизнь“. Так сокрушительно подействовала на меня, семнадцатилетнего юношу с Урала, книга Анатолия Кузнецова „Продолжение легенды“ – я твердо решил хлебнуть из чаши настоящей жизни и, конечно, сочинял стихи и вел дневники. Год я проработал плотником-бетощиком на строительстве институтов гидродинамики, химической кинетики и горения и в институте геологии и геофизики. Приобрел опыт, веру в себя, желание поступить в „наш“ университет, а также приобрел товарищей на всю оставшуюся жизнь: Славу Сербина, Эдика Шиловского, Юру Ромащенко. В 1959 году я поступил на вечерний физфак, и окончил первый курс НГУ. Смутно помню, как учился вечерами (скорее всего, неважно). Тяга к перемещению в пространстве и романтика общения трудно совмещались с изучением физики.
     Но зато какое общение! Юра Ромащенко (он по­ступил на дневное отделение) познакомил меня с Таней Янушевич и Володей Бойковым. Очень скоро между нами (именно на почве интереса к литературе) выкристаллизовалось некое пространство, которое уже никогда больше не разрушалось, как бы ни складывались обстоятельства. Виделись в свободное время, делились тем, что знали. Стихи Бойкова увлекали меня и озадачивали. Я чувствовал в них неподдельную поэтическую природу – и не по мастерству (оно придет), а по духу. Его, на первый взгляд, внешние, порой замысловатые образы, прорастали внутрь и связывали изящный словесный орнамент и мысль, стремящуюся постичь суть мига и вечности. Стихи без поэтической мелодрамы вызывали во мне уважение. Мы приняли Бойкова за поэта безоговорочно…
     В 1966 году я окончил НГУ по специальности "геофизика" и навсегда покинул Академгородок, но "моим" он остался на всю жизнь.
     Каким-то образом мы получили от местного комитета СО АН место для постоянных встреч – комнату в трехкомнатной квартире.
     Там мы и собирались.
     Там и звучали наши голоса.
     Одним из самых запоминающихся принадлежал Володе Захарову.
     Поэтом Володя был всегда, но учился он на физфаке НГУ, позже с блеском защитил доктор­скую, с 1991 года – действительный член Россий­ской академии наук. Одиннадцать лет руководил Институтом теоретической физики им. Ландау, с 2005 года – регент-профессор математики Аризонского университета в городе Тусоне (США), завсектором математической физики в Физическом институте им. Лебедева в Москве. Лауреат Государственных премий СССР и РФ, лауреат золотой медали Дирака. Но поэзия никогда не была для него вторым делом. «Я родился в семье, где русская поэзия всегда была высшей ценностью, – писал он в предисловии к книге стихов «Перед небом» (Москва, 2005). – Поэтессой была моя мать, учительница биологии, писал стихи старший брат, будущий профессор механики. Писать я начал в детстве, но планка требовательности, заданная в семье, была слишком высока. Так что я больше читал и слушал, чем писал. Всерьез начал работать над стихом в 1961 году, когда переехал в новосибирский Академгородок, став студентом университета. Там бурлила всяческая культурная, в том числе литературная жизнь, и я принял в ней самое активное участие. На последнем курсе даже думал бросить науку и стать профессиональным поэтом. (К месту будь сказано: редактор довольно смелого по тем временам журнала «Юность» вернул стихи Захарову со словами: «Да, конечно, ваши стихи лучше тех, которые мы печатаем, но поскольку по вашим глазам я вижу, что вы можете написать еще лучше, то печатать мы вас не станем». – Г. П.). Я не имею в виду намерение пробиться в официально разрешенную поэзию – это потребовало бы невозможной для меня деформации личности, но желание присоединиться к благородному ордену свободных художников было достаточно сильным.
     Но и наука волновала меня. Академгородок шестидесятых был центром научной жизни страны, сюда съехалось множество ярких молодых ученых. В этой атмосфере работалось на редкость хорошо, и я, как говорится, сразу „попал в жилу“. Моя первая научная статья, опубликованная в 1962 году, широко цитируется до сих пор. Надо сказать, что никакого парадокса в одновременном занятии наукой и поэзией я не вижу. Ни в коем случае не напрашиваясь на сравнение, хочу привести пример Ломоносова или Омара Хайяма, который был не только великим поэтом, но и великим математиком».
     И дальше: «Что заставляет поэта писать стихи? Меньше всего – желание славы. Бродский сказал однажды, что сочинение стихотворения есть физиологический акт. Да, когда неизвестно почему и откуда в голове начинают звучать новые сочетания слов и новые ритмы, только перенеся их на белый лист бумаги, испытываешь освобождение и облегчение. Но и это – не вся правда. Бродский сказал еще, что у поэта есть долг перед языком. Да, поэтическое слово – квинтэссенция языка, но и это – еще не вся правда. У поэта есть долг перед миром, в котором он живет. Перед огромным домом, где ходят облака, падают дожди, летают птицы, стоят города с их окраинами, светятся мириады окон. И поэт остро чувствует связь с этим миром, который ожидает неясное и, очень может быть, тревожное будущее. Поэт есть существо, родное этому миру, и ему иногда дано услышать сигналы, чреватые будущим. Тогда он просто обязан превратить их в звуки, которые будут „глаголом жечь“…
     В моей поэзии немалую роль играет тема войны. Не потому, что у меня воинственный характер. Просто война, особенно будущая война, есть грозная и неустранимая реальность, присущая нашему миру. И если у поэта возникает императив о ней говорить, он не вправе от него уклоняться. Я начал писать о войне в самое мирное и застойное время, в середине семидесятых годов. Когда я читал свое стихотворение „Начнись, война“ друзьям-поэтам, они затыкали уши и советовали стихотворение уничтожить. Один Фазиль Искандер (уже в Москве. – Г. П.) его похвалил и назвал „верхом поэтической смелости“, и это был высший комплимент, который я когда-либо получал.
Есть еще другая функция у поэзии – литургическая. Поэзия интимно связана не только с будущим, но и с прошлым. Она тесно связана с мифом. Основные религиозные тексты, несомненно, были написаны поэтами. Подлинная поэзия есть религиозное творчество, неканоническое, но угодное Богу. Это есть дерзостное стремление познать мир, трансцендентный нашему, но вовсе не оторванный от него. Это звучит как манифест символистов, но в моем случае иначе и быть не могло. Мать читала мне в качестве колыбельной „Незнакомку“ Блока, и я не помню себя – не знающим это стихотворение наизусть…»
     Нина Горенштейн, еще одна, часто безмолвная, но активная участница наших «сред», сохранила в домашнем архиве немало интересного: письма, фотографии, записи, сделанные по ходу встреч. Сохранилось даже несколько рисованных мною афиш.
     В прокуренной (а курили все) комнате Володя Захаров читал не только свои стихи, но и Владимира Луговского. «Среды» никогда не подчинялись заданной теме. Слава Журавель захлебывался ритмами есенинского «Пугачова». У Нины Греховой, поэтессы, приезжавшей на «среды» из традиционно консервативного Новосибирска, круглились от удивления глаза. Возможно, в то время в Новосибирске это было единственное место, где можно было услышать читаемые вслух стихи Зинаиды Гиппиус или Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама или Николая Гумилева. Хотя не менее важным было то, что рождалось в наших головах.
     Слава Журавель писал ленинградским друзьям: «Последним знамением „сред“ была „Поэма начала“ Прашкевича. Поэма о нашествии на Русь монголов. Вышло что-то языческое и монументальное. Мне нравится. Многим нравится. Сложность многих ассоциаций оправдывается языческим разрешением замысла, но встречаются изыски, нарушающие чистоту линий. „Титанов толпы столпотворили – хоромы хлопот, холопов крылья“. Пусть не бессмысленная ассоциация, но до истоков ее не каждому суждено добрести…»
     Солнечным днем (это происходило в мае 1962 года) Володя Горбенко и Володя Захаров вывесили афишу на деревянном столбе, как это ни странно, торчавшем прямо посреди Морского проспекта. Наверное, его забыли снести строители.
     Вызывающий столб, вызывающий текст.
     «Декаданс или современность?»
     Вопрос, похоже, смутил кого-то, афишу сорвали.
     Мы немедленно вывесили другую, с таким вот неприхотливым намеком на уши разныя. Мы все еще не замечали, а может, не хотели замечать, что короткая хрущевская оттепель уже отступала. Неприязненный интерес властей к неформальным сообществам, подобным нашему, заметно усиливался. Да и как было ему не усиливаться, если в каком-то неофициальном (а значит, неконтролируемом) литературном объединении проповедуют непонятную „новую красоту“, еще никем якобы не явленную, читают вслух Гумилева и Ахматову, поэтов, в сущности, запрещенных. Нет ведь, чтобы восхищались вполне доступными Асадовыми или Тряпкиными.
     Или Осип Мандельштам.
     Тоже поэт в то время мало кому известный.
     Самым большим его поклонником (заодно и владельцем редкостного экземпляра книги «Tristia») был Валера Щеглов. Короткая, но замечательная жизнь. Родился в Томске, несколько лет прожил в Китае с родителями, поступил в Томский университет, но скоро перевелся в новосибирский, что было, наверное, очень правильным выбором. Окончив НГУ, работал в Институте геологии и геофизики, защитил кандидатскую диссертацию. Параллельно научным статьям печатались и стихи в различных сборниках, даже переводились на болгарский язык. Валера Щеглов мог очень много, но не успел. Ушел из жизни внезапно.
28 мая 1962 года.
     В эту «среду» Слава Журавель читал Багрицкого.
     В густом дыму щурился вполне уже признанный новосибирский поэт Илья Фоняков. Он руководил городским литобъединением и к нам присматривался ревниво. Гостем был и Николай Грицюк, известный художник. Грузный и мрачный, он говорил о Рублеве и абстракционистах. Споры на «средах» всегда отличались необыкновенным разл¸том тем. Хотелось выхода на другие горизонты. Но оттепель действительно заканчивалась. В июне того же года мы с Володей Бойковым выступали в Доме культуры «Юность». Компанию нам составила Лида Киселева, наблюдавшая за происходящим как бы со стороны.
     «Мастера красоты, проигравшие жизнь…»
     «Краски Кавказа, кремовый Крым, каркасы баркасов – сплетенье крыл…»
С лестницы нас не спустили, но из зала вывели. «Вот оборвали струны акынам, плюнули в душу, – жалел нас Володя Горбенко. – А они-то думали, им пишущую машинку подарят!»
...
      « назад, в читальный зал